«Россия живет в тумане и этот туман токсичен»
Алхас Селезнев, 45 лет, фельдшер «скорой помощи» и детского хосписа, журналист, Москва. Считает, что единственный ресурс России — это люди.

Я из Москвы. У меня два образования: среднее медицинское, я фельдшер «скорой помощи», работал медбратом в детском хосписе «Дом с маяком». А второе образование у меня гуманитарное. Я закончил литературный институт в 2008 году.
В ночь с 26 на 27 сентября я перешел границу в Верхнем Ларсе в Грузию и потом через 10 дней оказался в Берлине. Моя жена работает в международной неправительственной организации. Им предложили релокацию в Берлин, ей и мне, как мужу, дали визу Д. Все было довольно сложно, и виза была действительна только с 1 октября. Но история с мобилизацией, которая началась 21 сентября, начала наращивать панику.
На первый взгляд я не попадал ни в какие категории. Но в 2019 году у меня было административное задержание из-за протестов по поводу отказа в регистрации независимым депутатам на выборы в Московскую думу. В один из дней меня задержали, был суд, мне присудили 10 тысяч рублей штрафа. А люди, которые были задержаны уже на следующий день, стали получать сроки — аресты или даже лишение свободы на 2-3 года. Видимо, я попал в какие-то списки, потому что ко мне домой с того времени постоянно начала ходить полиция. Они ходили с профилактическими беседами. Ходил один и тот же человек, он постоянно мне рассказывал, что нельзя выходить на улицы, нельзя участвовать в несанкционированных мероприятиях. Я ему отвечал, что по конституции мы можем просто выходить на улицу и все.

С февраля 2022 года сотни тысяч жителей Украины, а также представители беларусской и российской оппозиции, бежали в Германию. Многие из этих людей хотят рассказать свои истории до того, как память сотрет воспоминания. Наш проект — серия документальных «интервью против забвения» — ведется в сотрудничестве с Федеральным фондом изучения диктатуры Социалистической единой партии Германии.
«C 24 февраля визиты полиции возобновились»
Это стало постоянным контекстом моей жизни. Постоянно перед акциями, которые были заявлены Фондом по борьбе с коррупцией или какими-то оппозиционными активистами, ко мне приходила полиция с профилактическими беседами. После начала войны 24 февраля эти визиты возобновились и стали очень регулярными. Они стали ходить по пятницам или в субботу с утра каждую неделю. И каждый раз интонация этих разговоров становилась все более агрессивной. Последний раз они меня догнали на улице, когда я гулял с собакой. В итоге как-то вывернулось на то, что я враг России, и из-за таких как я в Украине произошел государственный переворот, Майдан, выборы. И такие как я разрушают государство изнутри. Я тогда спросил: «Может вы меня расстреляете вот тут, сразу?» Они ответили: «Пока такого распоряжения не было». Я испугался. Эта фраза послужила катализатором.
«История трусости»
Моя история — это история трусости. Когда в 1991-92 годах были протесты, развалился Советский Союз и пришел к власти Ельцин, я формально никак не мог в этом участвовать, меня это не интересовало. Я считал, что это ответственность моих родителей, что это их задача — бороться и отстаивать свою позицию. А сейчас я сам стал родителем и мне кажется, что я в каком-то смысле проиграл.
С 2000 года я постоянно участвовал в протестах. Последний раз я выходил на улицу 19 или 20 сентября, когда были акции на Старом Арбате. И я понял, что если меня не задержали, то рано или поздно это произойдёт. Я внутренне готовился к тому, что надо будет сесть в тюрьму, потому что ни на какую войну я не поеду, буду отказываться. Я понимал, что законных способов сопротивления мы оказались лишены. Выйти на улицу нельзя, одиночные пикеты пресекаются, никаких легальных возможностей противостоять этому безумию нет. А если использовать способы нелегальные, чего, наверное, хотят многие украинцы, и весь мир, возможно, этого ждет — это, в каком-то смысле, стать таким же, как Путин.
Жена сказала, что надо уезжать. Тут я дал слабину, и мы поехали.
«В России привыкли терпеть»
Для меня самое важное — это освобождение России от травмы. Россия не сможет стать другой, счастливой, лучшей, свободной, пока не изживет эту имперскую травму, которую веками народ получал. Мне важна сменяемость власти, никаких трех, пяти, десяти сроков. Два срока максимум — и гуляй дальше. В России очень много людей, и из них есть огромное количество тех, кто может отлично управлять. Это управление на местах, децентрализация, отказ от имперских амбиций; это работа внутри с населением, это работа с прошлым, это люстрации, это признание преступлений царей, начиная с Ивана Грозного и заканчивая Путиным. Надо провесит большой сеанс психотерапии и сделать психотерапию нормой в каком-то смысле. А не то, что сейчас говорит церковь: если ты погибнешь на войне, то тебе отпускаются все грехи. Это какое-то мракобесие. Времена крестовых походов.
Когда я прочитал «Колымские рассказы» Шаламова и когда мне рассказывают об атомной бомбе Сталина, я понимаю, что мы ничего по-настоящему не обсуждали. Я, по крайней мере, не слышал этих обсуждений. Это история о том, что мы не называем вещи своими именами, мы не признаем своих ошибок. В России как раз это и происходит. На мой взгляд, ее страшная, чудовищная беда в том, что в России не принято обсуждать проблемы, не принято работать над ошибками, там принято искать крайнего или повесить все на стрелочника какого-то.
Люди в России скрывают боль. Они привыкли терпеть. Я часто это встречал на «скорой». Когда приезжаю в пять утра, там обширный инфаркт, отек легких, острая левожелудочковая недостаточность. Спрашиваю: «Когда боли начались?» Мне говорят: «В 11 вечера». «А сейчас пять утра. Почему вы терпели?» «Я в окно сидел дышал, думал пройдет». А сердце уже непоправимо разрушено.
Такое везде: «Болит голова, я не могу говорить, перекосило лицо». Когда? «Три дня назад». Это, мне кажется, отчасти еще и потому, что люди не ценят свою жизнь. Потому что всю жизнь их принуждали терпеть, унижаться, какие-то талоны, карточки, очередь за машиной в Советском Союзе.
Единственный ресурс России, на мой взгляд — это не нефть, не газ, не золото, не алмазы. Это люди, которые в ней живут. И если бы они почувствовали свою бесценность, что нет у них никакой стоимости, они живые люди, жизнь которых важна им самим, их семьям, их близким, возможно, они бы относились к себе по другому. Это то, в чем результат психотерапии — жизнь проясняется, отступает туман понятий, туман отношений. А Россия живет в тумане. И этот туман токсичный, потому что сгнившие предки, которые умерли в котлованах, в Колыме — вся эта история грозит повториться. И она уже повторяется. Потому что, по большому счету, ничего из этого не было проговорено и обсуждено.
Я никогда не хотел покинуть Россию. Я сделал это эмоционально, из страха. Но я живу с этим чувством. Мне трудно с этим справляться — мои навыки нужнее там. Я понимаю, что я нужен там, в России, детям, каким-то людям. Потому что здесь все это уже давно существует и работает, а в России это только появляется. И из-за войны это станет опять ненужным, потому что нужны будут другие вещи.
Я не знаю, что мне делать. Сейчас я переживаю принятие того, что со мной случилось. У меня нет никаких планов. Я живу тем, что вот сегодня мне надо немецким позаниматься, съездить купить корм собаке, приготовить еду для жены.
«Меня зовут Алхас и я говорю на русском языке»
Меня зовут Алхас, но я не знаю абхазского языка, поэтому не могу быть абхазом. Но мне кажется, это влияет на мое мировоззрение.
Через отца я вижу историю имперской колонизации. На самом деле, «колонизация» — это нормальное слово. Множество империй колонизировало других. Просто Россия никуда не плавала, она колонизировала территорию вокруг себя. Там жили племена, которые не были хуже тех, кто приходил. Потому я не понимаю, когда люди говорят: «Мы — русские». Что они скрывают за этим: бытовое насилие, пренебрежение человеческой жизнью, низкий уровень жизни? Крестьяне в России жили без окон с клопами. А те, кто крестьянами владел, такие же русские, могли их продавать, пороть, что угодно делать с их детьми. Построили Петербург на костях. Что имеется ввиду, когда говорятся «мы — русские»?
Я говорю на русском языке. Это форма мышления. В моем русском языке есть место для слов «слабость», «вина», «ошибка», «прощение», «любовь», «страдание», «внимание», «уважение». Люди говорят, что Россия великая империя, жандарм Европы. Что русские люди гибли на Шипке. Я был там на Шипке, в Болгарии, видел эти пушки. Поднимался туда минут 50 по серпантину на машине. А как туда поднимались эти русские солдаты с этими пушками, с кем они там воевали и ради чего, какова была цена для них? Эти безымянные могилы. Почему мы великие?
Русское — это очень много всего. Но прежде всего нужно понять, что важнее не величие, а способность признать свое прошлое. У величия есть обратная сторона: это безымянные миллионы погибших, сгноенных с Сибири на каторге или в Гулаге, это проданные деревни, это бежавшие от своих помещиков крестьяне, это кровавые оргии Ивана Грозного и его деда. Мы ничего не знаем о себе. Кто-то видит величие, кто-то видит кровь, кто-то видит атомную бомбу. Но никто не хочет видеть Сахарова, который говорил о цене водородной бомбы и о том, что было сделано. Никто не хочет вспоминать Чехословакию. Никто не хочет вспоминать Берлин, поделенный стеной. О чем мы говорим. Кто мы? Что мы?
Я не вижу, что мешает нам, кроме нашей спеси и интоксикации, отравления величием, стать людьми мира, а не людьми «русского мира». Потому что «русский мир» я представляю себе как какую то потную избу, портянки, иконы, тараканы по углам сидят с усами и плетка на стене висит. Все эти люди, которые туда хотят вернуться или создать эту кровавую баню, мне кажется, им очень нужна психологическая помощь, они очень страдают. Потому что эти травмы никуда не деваются, они просто трансформируются внутри нас в идиотскую идею.
«Этот народ боится попросить помощь»
Мне кажется, что этот народ просто боится попросить эту помощь. Потому что, когда ты просишь помощь, ты признаешь, что что-то не так. И в этом смысле народ находится в заблуждении, в которое всех ввел Путин за 23 года власти, постоянно раздувал, поливал удобрениями вот эту маскулинность, ничтожность слабых.
Меня очень потрясла история, что в Москве построили НМИЦ ДГОИ им. Димы Рогачева — онкологический центр в конце Ленинского проспекта. В российской детской республиканской больнице было онкологическое отделение, там множество детей со всей России проходили терапию. Потому что в регионах не было таких центров. Путин пришел в эту больницу, и этот мальчик — Дима Рогачев — затащил его к себе в бокс, что-то ему там рассказывал. Путин, может быть, тогда еще был человеком и мог чувствовать какие-то эмоции. Он выделил деньги и построили этот центр. Врачи из онкологического отделения перешли работать в этот центр и решили назвать его именем того мальчика, который умер уже давно, не вылечился. И это уже 21 век. Именем мальчика назвали центр, который был построен случайно. Если бы Путин не зашел к этому мальчику, если бы он не произвел на него такого впечатления — ничего бы не было. Мне кажется, таких историй не должно быть. Получается все, что можно было бы потратить на улучшение жизни людей, народа, потрачено на себя, на дворцы. За 23 года ничего нет.
Интервью 27 октября 2022 года вела и записывала Татьяна Фирсова. Стенограмма: Татьяна Фирсова и Анастасия Коваленко. Перевод на немецкий: Ольга Кувшинникова и Ингольф Хоппманн.
Об интервью
Задача серии KARENINA — дать возможность высказаться очевидцам из Украины и России. Мы не только хотим узнать, что пережили одни, спасаясь от войны, и другие, скрываясь от преследований, что переживают те и другие, находясь в эмиграции. Мы хотим понять, как мыслят эти люди. Поэтому мы просим их рассказывать нам не только о пережитых событиях, но и о том, что лично они думают о происходящем сейчас в Восточной Европе.
Все наши собеседники и собеседницы — разного возраста и образования, у них разные родные языки и разные профессии. Их объединяет одно — желание рассказывать нам свои истории.
Интервью длятся от 20 минут до двух с лишним часов. Многие рассказывают с удовольствием и говорят очень свободно, другие более сдержаны. Мы задаем вопросы, требующие развернутого ответа, и предлагаем людям рассказывать, а не просто коротко отвечать. Из-за этого тексты зачастую получаются очень объемными, но в то же время — более открытыми и насыщенными. Стенограммы интервью мы по необходимости сокращаем, в первую очередь для того, чтобы их было легче читать. Стиль собеседников полностью сохраняется — так рассказы остаются аутентичными, подлинными. Чего мы и добиваемся – ведь это личные свидетельства о «побеге и изгнании» в центре Европы.